Три новых тома «Литературного наследства» посвящены трём крупнейшим русским писателям Серебряного века: Зинаиде Гиппиус, Ивану Бунину и Андрею Белому. Между прочим, эта славная, но и проблемная эпоха уже не раз становилась в центр внимания редколлегии «ЛН». До сих пор остаётся легендой прекрасно иллюстрированный том «ЛН», целиком посвящённый русскому символизму, который непонятным образом удалось издать в 1937-м. Книга содержала публикации исследований по философии, поэтике, языку, эстетическим программам, политической позиции символистов, с обзорами, указывающими местонахождение архивов, с опытами библиографии литературного наследства А. Блока, В. Брюсова и совсем недавно ушедшего А. Белого…
Лучший литературный критик русской эмиграции, Георгий Адамович, высказывался в том роде, что письма З. Н. Гиппиус – лучшее, что она написала, наиболее ценная часть её творческого наследия. Опубликовано было много, в том числе в первой книге 106-го тома, но не всё! Таким образом, только предстоит труд досконального узнавания нашей землячки – женщины с тонкой душевной организацией и драматической судьбой.
Каждую подборку писем предваряет здесь квалифицированная статья от известных отечественных филологов, среди которых первым и лучшим является недавно ушедший из жизни Николай Богомолов, выступивший ещё и составителем тома, наряду с М. М. Павловой. Всякий бытовой штрих здесь – совершенно в духе и в стиле Богомолова – переворачивает картину мира, расширяет творческую вселенную как самой Зинаиды Гиппиус, так и её выдающихся или попросту скандальных корреспондентов.
Как и всегда, парадоксален Андрей Белый, эволюцию взглядов которого на Гиппиус акцентирует Богомолов. Сначала: «З. Гиппиус точно оса в человеческий рост, ком вспученных красных волос (коль распустит – до пят) укрывал очень маленькое и кривое какое-то личико; пудра и блеск от лорнетки, в которую вставился зеленоватый глаз; перебирала граненые бусы, уставясь в меня, пятя пламень губы, осыпаяся пудрою; с лобика, точно сияющий глаз, свисал камень: на чёрной подвеске; и ударила блесками пряжка с ботиночки; нога на ногу; шлейф белого платья в обтяжку закинула; прелесть её костяного, безбокого остова напоминала причастницу, ловко пленяющую сатану».
Через время, позже: «Забежав к Соловьевым в обычный свой час, встретил Гиппиус; и – поразился иной её статью; она, точно чувствуя, что не понравилась, с женским инстинктом понравиться переродилась; и думал: “Простая, немного шутливая умница; где ж перепудренное великолепие с камнем на лбу?” Сидела просто; и розовый цвет лица, - не напудр, - выступал на щеках; улыбалась живо, стараясь понравиться; держалась ровней, как конфузливая гимназистка из дальней провинции, но много читавшая, думавшая где-то в дальнем углу; и теперь, “своих” встретив, делилась умом и живой наблюдательностью; такой стиль был больше к лицу ей, чем стиль “сатанессы”. Поздней, разглядевши З. Н., постоянно наталкивался на этот другой её облик: облик робевшей гимназистки. Провожал я в переднюю Гиппиус, точно сестру, и, держа шубу, я думал: она исчезает во мглу неизвестности; будут оттуда бить слухи нелепые о “дьяволице”, которая, нет, - не пленяла; расположила же – розовая и робевшая “девочка”».
Большой поэт, что и говорить.
Собрание писем к Зинаиде Гиппиус и от Зинаиды Гиппиус под стать этому двусмысленно-парадоксальному описанию героини сто шестого тома.
Во второй книге впервые публикуется полный текст всех сохранившихся дневников И. А. Бунина, а также десять его записных книжек. Эти публикации дополняет составленный писателем «Автобиографический конспект» за 1881-1929 гг. В разделе «Письма» публикуются двусторонние переписки: И. А. Бунина с А. В. и И. В. Амфитеатровыми 1922-1938, И. А. Бунина с А. Беличем и В. Д. Брянским 1928-1941. Книга богато иллюстрирована, многие фотографии публикуются впервые.
Из квалифицированного предисловия с огорчением узнаём, что Бунин большую часть своих дневников сжёг: «Он по крайне мере дважды избавлялся от записей, которые не хотел доверять чужому взгляду. Об уничтожении дневников летом 1925 г. мы знаем из записи его жены, Веры Николаевны Буниной, о том, как это было в 1940-1941 гг., - из его собственных… Можно предположить, что таких случаев было в его жизни значительно больше». Например, в 1934 г. он забрал (отобрал?!) у Г. Н. Кузнецовой свои письма, «изорвал и сжёг» их. «О том, что различные «тетрадки с картонными обложками» время от времени становились жертвой «аутодофе, которые Бунин периодически устраивал в своей печурке», вспоминал и А. В. Бахрах.
Даже и не знаешь, с кем в этом смысле Бунина сравнить: жёг нечто, а потом в порыве внезапной нежности к собственному прошлому силился сожжённое восстанавливать, и так многократно: «Переписал кое-что с истлевших, чудом уцелевших клочков моих записей и с болью сердца, поцеловав, порвал и сжёг их…» Да что же это такое! Экая психическая нестабильность. Гоголь, как известно, до такой степени не суетился.
Оторваться от частично сохранившихся бунинских дневников невозможно. Он здесь ровно такой же гений, как в своей прозе и в лучших стихотворениях, которые этой прозе под стать. Отдельно трогает то обстоятельство, что во время Великой Отечественной войны Бунин ежедневно следил из своего далёка за положением дел на воюющей Родине и, в отличие от многих и многих эмигрантов вроде Гиппиус и Мережковского, с замиранием сердца переживал за своих, за «наших», за русских:
«Паулис, произведённый вчера Хитлером в маршалы, сдался в Царицыне, с ним ещё 17 генералов, Царицын почти полностью свободен. Погибло в нём будто бы тысяч 300. Но в Берлине речи – 10-летие власти Хитлера.
…Сдались последние. Царицын свободен вполне.
…Взяли русские Курск, идут на Белгород. Не сорвутся ли?
…Взят Ростов.
…Вечер: взят Харьков.
…Наступление русских продолжается.
…Часто думаю о возвращении домой. Доживу ли? И что там встречу?»
«В книге впервые собраны вместе и снабжены научным комментарием филологические труды Андрея Белого периода революции и гражданской войны – материалы его статей и лекций, относящиеся к его «теории слова». Впервые реконструируется считавшаяся утраченной книга «О ритмическом жесте»; последовательно восстановлены этапы работы над книгой «Глоссолалия», которые показывают, что в своём исследовании Белый опирался не только на антропософскую гносеологию, но и на достижения современной лингвистики.
Воспроизведён уникальный материал – схемы и акварельные рисунки писателя, которые сопровождали черновики его статей и лекционный курс об Александре Блоке. Издание впервые представляет уникального мастера слова как оригинального филолога-исследователя. Цель издания – проследить этот этап развития «теории слова» Андрея Белого, показать его теорию символизма на новом витке развития.
Из жара и звука творим мы язык.
И слова наши некогда станут, как мы, человеками.
Звуки – древние жесты;
И жесты – суть юные звуки:
В тысячелетиях моего грядущего бытия
Пропоёт мне космической речью рука.
Жесты – юные звуки ещё не сложившихся мыслей,
Заложенных в теле моём;
А пока лишь танцующих в мозге…
Переполнится мыслью всё тело моё.
И руки, и ноги суть органы мысли;
И – думают руки,
И – думают ноги.
Походка есть речь.
И воздетые руки есть речь.
Жесты рук отражают нам жесты безрукой танцовщицы,
Пляшущей в мрачной темнице:
Под сводами нёба.
Андрей Белый, как и всегда, поэтичен, аналитичен, парадоксален. Так, в статье «О художественной прозе» он вполне доказательно утверждает, что Александр Пушкин писал стихами даже тогда, когда сочинял прозу:
«Проза Пушкина явно пульсирует ритмом, имеющим склонность оформиться и закрепиться в чеканности метра, и она не есть проза. Вот, к примеру, метры отрывка из «Капитанской дочки»:
1) Нас было девять человек детей.
2) Все мои братья и сёстры умерли во младенчестве.
3) Я был записан в Семёновский полк сержантом
4) По милости майора гвардии.
Эти строчки можно отчётливо проскандировать, это ямб с привходящими анапестическими стопами. А фраза «Я не мог не признаться в душе, что поведение моё в симбирском трактире было глупо, и чувствовал себя виноватым перед Савельичем» - укладывается в типичный гексаметр, обильный трохеями…»
«Основано «Литературное наследство» в 1931 году по инициативе И. С. Зильберштейна, а принципы издания были разработаны и осуществлены И. С. Зильберштейном и С. А. Макашиным», – эта информация предваряет теперь каждый новый том серии. Однако же, в самое последнее время появились многочисленные материалы, значительно корректирующие прежнюю благостную картину. В одной недавней авторитетной публикации (П. А. Дружинин: «Из истории ”Литературного наследства”. И. Зильберштейн и С. Макашин: взаимоотношения учёных» - «Вопросы литературы», №2, 2024) с изумлением читаем следующее:
«Зильберштейн, который стоял у основания «Литературного наследства», а затем более полувека был деятельнейшим членом редакции, приложил в послевоенные годы немало усилий, чтобы заслонить собой других сотрудников. Отчасти ему это удалось: сегодня лишь Макашин кажется фигурой, примыкающей к Зильберштейну. Но не стоит забывать и о других: организатором издания был М. Кольцов, оценивший предложение Зильберштейна, и именно он сумел получить в вышестоящих инстанциях разрешение на выпуск трех первых номеров; кроме того, сама идея издания такого историко-литературного сборника, как вспоминал Макашин, принадлежала еще П. Щеголеву. Практически забытой видится роль, которую сыграл в основании издания и в редакционной политике первых номеров И. Ипполит (И. Ситковский). По письмам видно, что Зильберштейн считал Ипполита своим соредактором, а «Литературное наследство» — их совместным детищем. Другой вопрос, что об этом он впоследствии старался не упоминать».
Итак, письменные источники выдают правду. Со временем чаще всего именно благодаря им – до времени затаившимся в архивах или в частных собраниях - «всё тайное становится явным».
Но даже и в личных отношениях Зильберштейна с Макашиным, чьи имена канонизированы/увековечены во вступительных данных каждого тома «ЛН», всё было хорошо лишь до определённого рокового момента, после которого разыгралась натуральная комедия абсурда, растянувшаяся на десятилетия (!):
«Первые десять лет «Литературного наследства» Макашин был подручным для Зильберштейна и нес на себе постоянную и все возрастающую редакционную нагрузку. При этом со временем он стал незаменимым, в том числе и лично для Зильберштейна. Последнее проявилось после событий января 1936 года: получив телеграмму о смерти Щеголева, Зильберштейн поехал в Ленинград, взяв с собой Макашина; остановились литературоведы в «Астории». Именно там Зильберштейн едва не умер: у него горлом пошла кровь, лучшие пульмонологи спасали ему жизнь; долгие годы он помнил, насколько решающей была тогда помощь Макашина. Однако, в конце 1940-х годов их отношения перестали быть идиллическими. Скрытое и явное соперничество Зильберштейна и Макашина проявлялось во всем».
Лидия Чуковская вспоминала такую живописную картинку:
«Зильберштейн и Макашин поссорились насмерть, перестали друг с другом разговаривать — и очень забавно было видеть их обоих — красавца русского Макашина и красавца еврея Зильберштейна — сидевшими за своими письменными столами друг напротив друга в редакции “Литературного наследства”».
В дальнейшем Зильберштейн год от года укреплялся в убеждении, что «пригрел змею». Слушая наушников, рассказывавших о неблаговидных поступках и словах Макашина, к началу 1980-х Илья Самойлович в корне переосмыслил жизненный путь коллеги. В своём письме он обращался к Макашину со следующими, зачастую вздорными, претензиями:
«Почему Вы, сидя в начале 1931 года в тюрьме, где у Вас было очень много свободного времени, не догадались придумать ЛН? Вы переступили порог ЛН только 6 сентября 1931 года, после тюремного заключения, затем вновь были арестованы в первый день начала войны, затем были в ссылке, затем были отправлены на фронт, где пребывали всего лишь несколько дней, а затем оказались в плену, где находились без малого четыре года. И лишь в последние дни войны оказались в Праге, где находились до декабря 1945 года. Где же те 50 лет Вашей работы в ЛН, о которых вы упоминаете? Когда остались без куска хлеба, я не только включил в первую книгу ЛН Вашу публикацию о Щедрине, но для заработка передал Вам копии двух писем Леонида Андреева к Горькому, полученных мною в Ленинграде из коллекции Н. К. Печковского. А для третьей книги предложил написать обзор «Судьба литературного наследства Щедрина». Все эти три книги я создавал лишь один, Вы не принимали ни малейшего участия в их создании. Чем более я Вас узнавал, тем более убеждался, что Вы самый неблагодарный человек из всех тех, которых я знал на протяжении своей жизни. К тому же убедился, что Вы, именно Вы, один из самых страшных людей из всех, которых встретил на протяжении своей долгой жизни. Вы невыносимый болтун, именно это привело Вас ко второму аресту. В июне 1941 года, в день или на следующий после нападения фашистской Германии на нашу страну в Вашу редакционную комнату зашел Эльсберг. И Вы не менее часа излагали ему свое мнение по поводу тех страшных событий, которые обрушились на всех нас. Вы упивались Вашей болтовней. И как только Эльсберг ушел, я вбежал в Вашу комнату и сказал, что Вы себя губите. На следующий день Вы были арестованы. И когда мы с Натальей Давыдовной <Эфрос> об этом узнали, то осмотрели ящики Вашего письменного стола и найдя там номер «Известий» где была воспроизведена фотография, на которой был запечатлен Молотов, посетивший в Берлине Гитлера, тут же уничтожили эту газету. Могу привести еще несколько примеров Вашей невыносимой болтливости. Вы упиваетесь ею, хотя она не раз и не два ставила Вас в смешное положение, так как от Вас так и несло враньем. Часто Вы выступаете в роли позера, но самое страшное — это свойственная Вам коварная хлестаковщина».
П. А. Дружинин итожит:
«Отношение Зильберштейна 1980-х годов можно без преувеличения назвать ненавистью, которую лишь усугубило полученное Макашиным в 1981 году звание «Заслуженный деятель науки». Как и ранее, Зильберштейн отвергал всякие притязания Макашина на роль одного из создателей серии, а свою точку зрения сформулировал предельно ясно: ”Мой жизненный путь был усеян страшными подонками, — самый страшный из которых — Макашин!”».
Макашин же заканчивает их эпистолярный роман следующим текстом, написанным незадолго до смерти обоих участников нелицеприятного диалога, в декабре 1985-го:
«…Я, под впечатлением Вашей эскапады <…> сказал Вам примерно следующее: «Илья! Ведь мы оба с Вами достигли такого возраста, когда конец жизненного пути уже виден и когда люди обычно смягчаются и стараются быть добрее и справедливее. А Вы по-прежнему не можете избавиться от злосчастной черты своего характера — самовосхваления по любому поводу». На это Вы взорвались криком на весь Институт, что мне следовало бы давно умереть и что я «Хлестаков», при том «особо опасный».
Я не люблю самовлюбленных нарциссов, обижающихся на каждое резкое или даже бранное слово, сказанное о них в сердцах. Мало ли что люди говорят друг о друге в состоянии обиды и раздражения. Но минимум уважения к самому себе должен иметь каждый человек, если он личность, а не просто биологическая особь. А главное, обозвать человека Хлестаковым, труды же всей его жизни (она проходила у Вас на глазах) хлестаковщиной — это уже не резкость и не брань, это оскорбление.
Вывод. Вы захотели оборвать ту тончайшую нить, которая все еще сохранялась между нами в итоге более чем полувекового совместного труда в действительно выдающемся деле «Литературного наследства». Пусть будет так <…>
Что касается Вашего милого сожаления, что я до сих пор еще не умер, то по русскому народному поверью, тот, кто желает ближнему своему скорейшей смерти, сам умирает раньше. Но это поверие, фольклор. Моя совесть астрономически далека от таких каннибальских мыслей и пожеланий. Живите и трудитесь столько, сколько Вам будет отпущено природой».
Дружинин тяжело вздыхает:
«Теперь, когда «Литературное наследство» по праву считается вехой в отечественной науке о литературе, важно понимать и то, насколько сложной и подчас трагической была история этого издания. Да, общеизвестны неминуемые сложности эпохи: идеология, цензура, финансы… Но вряд ли читатель предполагал, насколько изматывающей была битва честолюбий внутри этого небольшого и, казалось, монолитного научного коллектива».
Мы обозначили здесь драматическое противостояние двух крупных учёных-подвижников для того, чтобы лишний раз продемонстрировать: не боги горшки обжигают. Люди были, в сущности, кошмарные (в смысле, десятилетиями друг друга «кошмарили»), однако, терпеливо делили один кабинет и одно авторитетное издание, а дело их до сих пор живёт и побеждает: оторваться от трёх новых томов «ЛН», которые мы выбрали для очередного литературного обзора, попросту невозможно!
В процессе изучения вопроса выяснились невероятно интересные для любителей отечественной словесности факты. И Зильберштейн, и Макашин чаще бились за интересы науки и за историческую правду точно львы. Но они же хитрили, юлили, сдавали менее значимые позиции там и тогда, где и когда требовался «размен» в пользу публикации более значимых архивных материалов. Выясняется, что столь третируемый ныне и будто бы всемогущий после Октябрьского переворота Владимир Ульянов-Ленин, всерьёз беспокоясь о здоровье Александра Блока, направлял начальнику Особого отдела ВЧК Вацлаву Менжинскому записку с просьбой отпустить умирающего великого поэта на лечение за границу. И что же, Менжинский (между прочим, по воспоминаниям, «человек малоразговорчивый, мрачный и необыкновенно вежливый») направил будто бы всемогущему Ленину… «злой ответ» с отказом.
Более того, когда Илья Семенович Зильберштейн попытался в 1970 году, наконец-то, опубликовать оба документа в томе под названием «Ленин и Луначарский», заведующий Центральным партийным архивом А. Соловьев агрессивно припёр его к стенке: «Ну, чего вы настаиваете? Всё равно выбросите!», что и было, к сожалению, сделано. И ведь это грандиозное укрывательство – абсолютно не в пользу «дедушки Ленина» - осуществлялось в год столетия Владимира Ильича. Конечно, цензура, однако, совершенно иного рода, чем мы обычно себе её представляем. По существу, цензура эта, как минимум, антиленинская!
Или вот такое: четыре неудачных попытки издания пережил блоковский том. Как будто автор поэмы «Двенадцать» Александр Блок был центральным врагом советской власти. Однако, натуральная травля состоялась в связи с 65-м томом - «Новое о Маяковском», подготовка которого пришлась на хрущевскую оттепель. Инициированная Л. Маяковской критическая проверка содержания тома получила поддержку в Политбюро, а 31 марта 1959 г. Комиссия ЦК КПСС по вопросам идеологии, культуры и международных партийных связей признала сборник грубой ошибкой. Только заступничество лауреата Ленинской премии Луи Арагона, родственника Лили Брик, позволило И. Зильберштейну остаться на посту руководителя проекта. Не так удивительно, что выход второго тома о Маяковском был запрещен в начале 1960-х. Куда удивительнее другое: не опубликован он и по сию пору…
Этими примерами мы хотим показать страшную силу письменного документа, будь то частная переписка, дневники или мемуары. Художественные тексты или политические программы готовятся с более-менее полным осознанием задач и стратегий, поэтому мало-мальски предсказуемы и в известном роде «безопасны», зато в переписке и в дневниках гораздо чаще вылезают на поверхность бессознательные мотивы, предъявляет себя миру так называемая «последняя правда» - безжалостная как в отношении человеческой природы вообще, так и в отношении конкретных представителей рода человеческого.